«Каменный мешок, да и только…» — мелькнуло у Прохорова.
— Гранд-отель «Европа», — фыркнул Лысый.
— Ашит блят, попали, — подал голос Лаврентий Палыч. От волнения у него прорезался сильный кавказский акцент. — Мамой клянусь, хули было ехать в эту Норвегию!
— Вот-вот, генацвале, — зашелся истеричным хохотом Квазимодо. — И небось одни извращенцы вокруг. Дрочи теперь жопу кактусом…
Тормоз снова превозмог всколыхнувшуюся панику и попробовал смотреть на вещи оптимистично. Для этого потребовалось усилие, но в комнате («Какая комната, камера…») в самом деле было тепло и сухо, под ногами пружинил толстый синтетический ковер. Какого он был цвета, не давала рассмотреть темнота, но почему-то казалось, что он все равно окажется непроглядно-черным, как ночь.
— Да, жаль, нету с нами гражданочек. — Быко-образный снова зевнул, начал ритмично раскачивать сетку, видимо подтягивался на пальцах. — Я бы ту длинноногую в гусарском ментике как раз разложил…
— Нашел красотку. Тоща больно. — Лысый безошибочно, видимо ориентируясь на запах, добрался до параши. Было слышно, как далеко внизу дробно зажурчала его струя. — Такую, если вдруг доведется, только раком… не то о кости порежешься. А вообще, — добавил он мечтательно, — хорошая баба должна быть в теле. Чтобы жопа как два арбуза…
— Да какие вам, на хрен, бабы! — Товарищ Сухов вскочил и двинулся через камеру, выставив впереди себя руки. Уперся в стену и принялся что было мочи колошматить ногами в каменный монолит. — Откройте, суки… Откройте, выпустите меня!
В его воплях слышался едва сдерживаемый животный ужас. Прохоров поймал себя на позыве присоединиться, но не поддался ему. «Неконструктивно», как говорил когда-то его первый сэнсэй…
— Эй, кто там поближе! — Лысый громко испустил ветры, удовлетворенно крякнул. — Заткните-ка ему пасть. А то визжит, как целка на хрену, слушать тошно.
Ближе всех оказался Толя Громов. Раздался звук удара. Товарищ Сухов умолк, с утробным звуком согнулся, грохнулся на колени. В воздухе густо запахло рвотой.
— Заставь дурака Богу молиться… — Черный Буйвол сплюнул сквозь зубы, основательно помянул Толину маму. — Ща ты у меня. Палач, всю блевотину лично уберешь, а то, бля…
Он пе договорил. Наверху в темноте что-то щелкнуло, и колодец наполнили громовые, ощутимо плотные звуки, — музыка была торжественной, преисполненной энергии и экспрессии, и вместе с тем таинственной и несколько зловещей.
— Вагнер!.. — застонал быкообразный. Он опять принялся терзать сетку, голос его сочился отвращением. — Только не это! Ой-еттать, летела бы ты, валькирия, на во-от такой хрен…
— Поберегись, братва. — Лысый громко высморкался, с чувством харкнул в темноту. — Ты, Димон, не потомок ли графа Толстого? Тот, говорят, тоже Вагнера не переносил…
Звуковая атака длилась часа четыре, а может, и больше: таланту великого немца краткость, к сожалению, сестрой не являлась. Затем музыка смолкла, и вот тут-то стена за решеткой расцвела буйством красок. Вся она оказалась экраном огромного проекционного телевизора. Почему ее прикрывали решеткой, выяснилось несколько позже.
— Ни хрена себе развлекуха! — вырвалось у Прохорова. Он спасался от Вагнера медитированием в позе лотоса, но долгожданная смена обстановки заставила его зажмуриться. Привыкая к внезапному освещению, начал потихоньку открывать глаза. — Ну и — интерьерчик, бля…
Это был даже не мешок, а огромный каменный колодец с мрачно поблескивающими гранитными стенами и зловещим, действительно черным ковром под ногами. Свод пещеры терялся где-то высоко в темноте.
Прохоров обвел помещение взглядом и усмехнулся: без окон, без дверей полна горница голых мудаков!.. Томились пленники кто как: Лысый невозмутимо дрых, слегка прихрапывая и дергая во сне левой рукой, быкообразный сосредоточенно отжимался на руках у облюбованной им решетки. Палач Скуратов-Бельский подозрительно улыбался, прикрыв глаза. Лаврентий Палыч кряхтел в углу у параши. Правоверный Квазимодо исступленно молился, волевым порядком определив направление на Мекку. Черный Буйвол тихонько напевал какую-то муру, а Товарищ Сухов, скорчившись, тихо дрожал. На него было жалко и страшновато смотреть.
Между тем на экране возникло некое подобие стадиона — прямоугольник поля, посыпанный золотым песочком. В центре — огромная плита из белого камня. По одну сторону — трибуны, заполненные людьми в звериных шкурах. Шум, выкрики, подражание волчьему вою, медвежьему реву, еще какому-то звериному рыку. Затем изображение стало крупней… и вот тут-то Прохорову стало по-настоящему страшно, а собственная судьба, так заботившая его минуту назад, показалась чем-то незначаще-мелким.
Он различил финалисток конкурса красоты с Ингусиком во главе. Обнаженные, со связанными за спиной руками, женщины стояли у подножия трибуны. Между бедер у них проходила тонкая, туго натянутая цепь, и пленницам приходилось подниматься на цыпочки, чтобы она не так резала тело. Камера дала крупный план: зареванная горничная в белых чулках… обезображенное от страха лицо девушки с веслом… искусанные в кровь губы Жени Корнецкой…
Прохоров прыжком вскочил на ноги, в бессиль-•ной злобе сжал кулаки:
— Хрена ли на жопе сидеть, надо что-то делать!
— Валяй, Сергей Иваныч, делай. — Лысый не отводил глаз от экрана, на его черепе весело играли разноцветные блики. — Для начала разбегись — и башкой об стену…
Он был прав, и Сергей сел, дрожа и чувствуя, как заломило затылок.
В это время на трибунах наступила мертвая тишина, и из самого нижнего ряда поднялся седобородый мужчина. Медвежья шкура на плечах плохо сочеталась с беспроводным микрофоном в руке. Вновь грянули аккорды доставшего всех Вагнера, потом раздалась лающая, отрывистая речь. Та, на которой, говорят, создавали когда-то великую поэзию. Прохоров по-немецки знал только «Гитлер капут», «хенде хох» и «руссиш швайн», но его знаний хватило для правильного вывода: «По-фашистски вещают…»